Наталья Галкина. Вилла Рено
Голос ручья
Наталья Галкина. Вилла Рено. — М.: Текст, 2004.
Время не имеет значения. Место преобладает над временем. Это место когда-то называлось Келломяки, а ныне — дачный пригород Петербурга Комарово. Сто лет назад там был рай. Потом грянул 17-й год, война, кровь, кошмар. Но всю красную свистопляску отгородила от дачных жителей невидимая стена — граница Финляндии, получившей независимость. Русские дачники, оставшиеся к западу от этого рубежа, сохраняли прежний уклад жизни до роковой советско-финской войны 1939—1940 годов. Настоящий заповедник Несоветской России! Потом они оказались уже к востоку от разграничительной линии... На протяжении двух десятилетий маленький анклав “России, которую мы потеряли”, предавался забавам, горевал о пропавшей по ту сторону родне, хаживал ледяными полями Финского залива в Питер за собственным имуществом — словом, жил пестро и полнокровно.
Таково место.
А о времени — ничего твердого и основательного сказать нельзя. Тут и весь финский период, и взгляд из современности, и смешение годов, людей, событий в невообразимый букет.
Место — той поры, когда оно переживало расцвет, — выполнено Галкиной в тонах Борисова-Мусатова, изумрудное на белом: зачарованные усадьбы, спрятанное королевство... А все остальное — разные оттенки грязи. От соцреализма до соц-арта. “Осенью и весной пошаливали отморозки, бомжи, наркоманы, подростки-сатанисты: забирались в дачи, разводили на полу костры, спалили у залива великолепный дом кондитера Беранже...” То же самое, но в более жестком варианте: “Нечаевцы юные, комиссары от горшка два вершка, сатанисты сопливые, проститутки переходного возраста, пидеры (так. — Д.В.), лидеры. Какое дерьмо. Какая непроходимая скучища”.
Подобное противопоставление — ключ к пониманию всего романа. Тут не просто выбор цветов, душе приятных, и отторжение мерзости. Наталья Галкина предлагает настоящий манифест для тысяч близких душ и делает это с интеллектуальной изысканностью. Народнические манифесты громогласили, набатничали. Сейчас такие вещи делаются тоньше, деликатнее. Но суть — та же.
Проблема прежде всего в том, что на протяжении 90-х и до сего времени интеллигенция пытается сформулировать новую самоидентификацию. Одной на всех явно не будет, невозможно, нет. Но несколько групповых уже родилось. Кто-то выбрал традиционное западничество, либерализм и гуманизм. Кто-то уверовал по православному обычаю и стал частью почвы. Эти — что первые, что вторые — из числа самых деятельных. Многие решили для себя: следует оставаться порядочными людьми и, набрав полные легкие стоицизма, жить дальше. Некоторые анархизировались, часть ушла в Империю. Осталось невнятное большинство. Пассивный, мечтательный, артистический сектор, для которого все ныне существующее слишком грубо. Слишком громко. Слишком жестоко и похабно. Во что им верить? За что цепляться в жизни? Кем называть себя?
Наталья Галкина — одна из тех, кто пытается сформулировать полупрозрачный символ веры для интеллигентов, обитающих на зыбкой лунности. Таких осталось много, а значит, достойная аудитория ей обеспечена.
Невозможно для этого словесного здания взять что-либо из исторической реальности. Питерские пригороды ушли из томительно прекрасной предреволюционной поры, поскитались одиноким парусником по спокойной глади Финляндии, вспыхнули военным пламенем и медленно опустились в безгласие и ничтожество советской поры. Сейчас там хорошо. Настолько хорошо, насколько уместна матерная речь и выхлоп “мерса” в тех местах, где ручьи помнят еще Серебряный век. Что оттуда взять? Большевики — непредставимо ужасные чудовища: “Пришли другие люди... откуда они взялись? Марсиане, что ли? Любители красной звезды, войны, Марса, они всюду рисовали красные звезды, это люди страны октября, страны осени; у них были иные лица, другая мимика, они были пустоглазые”. Это злые убийцы и больше ничего. Разговаривать больше не о чем. Потом, после них, — пустынная суетливая эпоха вплоть до нынешнего пестрого кабака. А в кабаке строительного материала на символ веры ни за что не наскрести. Поэтому Наталья Галкина вообще отрекается от исторической действительности, — в роман введен изящный намек на странные обстоятельства одного научного опыта, впоследствии неправильно воспринятого как Тунгусский метеорит... Он-де выжег время, как выжигают бородавку в институте косметологии. Поэтому со времен последнего царствования осталось пространство и безвременье. Словами одного из действующих лиц, “...тут в один прекрасный день, по формулировке Салтыкова-Щедрина, история кончилась. А началось то, в чем мы сегодня гуляем”. Все современные персонажи романа, в меру сил и способностей, Богом данных, практикуют археологию безвременья.
Куда ж девалось время? А оно, настоящее время, ушло в память воды. Там и живет до сих пор. Один ручей на развалинах старинной виллы иногда проговаривается, и тогда истинное, т.е. более полновесное, время является в нашу полуподделку-полубессмыслицу и решительно вытесняет ее. Может забрать отсюда человека. Может переместить целый поезд на полстраны. Может привести из недр своих Святого Иоанна Кронштадтского для высокоумной беседы...
Текст романа вытекает из диалогического ключа: всякий читатель, не особенно напрягаясь, может следить за действием, держать в голове всю команду персонажей, спокойно получать удовольствие от авторской словесной эквилибристики. Потом диалогизм теряется на прудовых каскадах и в бесконечных извивах лесного ручья. Вот вроде бы история Комарова и его обитателей. И нет никакой истории, ее заменяет полуфантастический сюжет о съемках фильма в Комарове. Да и фильм, по большому счету, не важен, под конец все отснятое чудесным образом исчезает... Вот титаническая фигура академика Павлова, бывавшего в этих местах у родни. Ненадолго она потеснила все остальное, но и она — не настолько важна, чтобы стать центром повествования. Нет никакого центра. Обольстительные детали ретро, предметы, высвеченные не полностью, рванина биографий, мелкая дробь фактов, кружево писем, документов, газетных вырезок... А в конечном счете — “голос ручья”. Шепот, журчание, прозрачные переливы, деревья, опушенные туманом, солнечные блики, дачный театр, то оживающий на старинных развалинах, то растворяющийся. Монологичное бормотание. Текст рифмует пространство, события расставляются так, чтобы соответствовать ударениям и безударным стопам белого русского стиха. Проза Галкиной акварельна; если плеснуть на роман водой, он потечет звуком флейты и фортепьяно.
Очень хорошо и вдумчиво хаотизированный постмодерн.
Архитектоника текста Натальи Галкиной стоит ровно на середине между Астафьевым и Драгомощенко. Фабульность отсутствует в принципе, сюжетную схему невозможно представить графически, но текст еще не превратился в россыпь кубиков. Немножечко похоже на “сумасшедшую выставку” в духе другой питерской жительницы, Елены Хаецкой. Но та все же пишет более сюжетно, чем Наталья Галкина.
...И вот из этих переливчатых материй, из хаотичной прелести рождается искомый символ веры. Наталья Галкина присягает на верность миру, здесь и сейчас невозможному, мало того, невозможному никогда и нигде. Как когда-то присягал Андрей Минский. Это не мир истории и даже не мир, сотканный из текста. Текст ненамного реальнее нашей действительности, он слишком тяжел! А вот из мечтаний, из устных игр хорошо образованных филологических людей вырастает чудесная страна. Условно — чисто условно! — можно бы ее разместить в самом начале XX века. На самом же деле она — ретроутопия. Там добрые беззаботные люди собираются на загородном пансионе ради невинных развлечений, сельских праздников, детского театра, там кавалеры и дамы летят в мазурке, поют потешные гимны, вплетают в речь стихи, там все ужасно начитаны, там все изящно дурачатся. Это мир девичьих бантов и канотье, моря и чая. Повсюду цветет сирень. Невеста выходит к жениху в ослепительном платье. Это мир юной любви, он-то и реальнее всего. Грёза реальнее всего!
Туда следовало бы переместить усталое сердце интеллигента, вседневно обжигаемое грубостью нашего бытия. Да как?
Дмитрий Володихин
НАЗАД